Митрополит Сурожский Антоний
Лк., 79 зач., 15:11-32.
Сегодняшнее Евангелие говорит нам не только о грехе и покаянии, но и о прощении, которое нам дается Богом. Когда блудный сын, пришедший в себя путем страданий, обездоленности, одиночества, отверженности, направился к отчему дому и когда он был еще далеко от дома, хотя уже мог вдали видеть его очертания, отец, который, вероятно, много-много раз выходил и вглядывался вдаль, ожидая возвращения своего сына, — отец его увидел. И Евангелие нам говорит, что в сердце его загорелась жалость и ласка: «Сын его мил ему бе», — и не ожидая его прихода, он, старик, оскорбленный, обездоленный грехом и бессердечием своего сына, устремился к нему навстречу и пал на его плечо головой, и обнял его, и поцеловал его.
Так ли мы встречаем друг друга, когда видим, что издалека, из той далекой страны, куда каждого из нас в какой-то момент (а иногда и часто в жизни) уносит грех, из той далекой страны к нам возвращается бывший друг, знакомый, приятель, родной? Так ли мы его встречаем?
Прежде всего, часто ли наша любовь остается такой непоколебимой, что мы постоянно выходим на порог нашего дома, общего дома, того дома, который значит, что мы — вместе, и глядим вдаль в надежде, что он вернется? И когда мы видим, что идет в нашу сторону человек, который был нам близок, но стал далеким, — часто ли бывает, что мы в сердце поражены огнем прежней любви, лаской, жалостью? И часто ли мы первыми устремляемся навстречу и не ожидаем ни слова сожаления, ни покаяния, ни признания: обымем человека, приласкаем, утешим его в том, что он оказался неверен в любви и в дружбе?
Не чаще ли мы ведем себя, как тот сын, который ничем не был виноват перед своим отцом, и когда вернулся с поля, с работы, и услышал, что радость ликует в отчем доме, прежде чем причаститься этой радости, захотел узнать, чему там радуются: почему здесь радость вне меня?.. И когда узнал, что его младший брат, который погибал, теперь вернулся, он войти не захотел.
Грешный брат его, поняв, что сделал, увидев состояние, в которое он пришел в далекой стране, преодолевая стыд и страх, преодолевая неуверенность в том, как его примут, пошел к отцу, а этот праведный стоит вне дома, где радуются, что погибший вернулся к жизни, и ждет, чтобы отец пришел его молить: Войди в общую радость! Я радуюсь, радуются слуги, радуется брат — приди, приобщись нашей радости... Отец даже не может его просить, чтобы он свою радость внес в общую радость, потому что ясно: никакой радости у этого праведного нет о том, что погибший спасся...
И как говорит отец, и как говорит праведный сын! Обращаясь к отцу, этот праведный сын говорит, что за все годы добродетельной жизни, труда отец его не наградил — словно платного рабочего! — ничем, а когда вернулся «этот твой сын», он заколол упитанного тельца... А отец ему отвечает: Разве нам не надо было радоваться, «когда твой брат вернулся?»... Праведный видит в блудном только согрешившего сына своего отца, которого за брата он уже не может принять, а отец ему напоминает, что если для него блудный — сын, то для праведника он — брат.
Опять скажу: часто ли бывает, что мы воспринимаем человека согрешившего — даже не против нас, а вообще поступившего плохо — как своего брата? Не чаще ли мы говорим «твой сын» — презрительно и отвергающе? Часто ли мы признаем, что он мне все равно брат, он родной, он дорог отцу — значит, и мне должен быть бесконечно дорог?.. Но нет, мы подобны этому сыну, который воображал себя добродетельным, потому что был хорошим работником, хотя оставался чуждым всему духу отчему.
И дальше еще одно. Отец не дает пришедшему сыну попроситься в работники; в работники он его не может принять, он его может принять только как вернувшегося сына.
И он повелевает рабам: принесите первую его одежду — не самую лучшую одежду, которая найдется в доме, чтобы он чувствовал себя в чужой одежде на себя непохожим, а ту одежду, которую он носил до того, как стал чужим в этом доме, до того, как сбросил ее с плеч, чтобы нарядиться по-иностранному, по-иному.
И когда он надел вместо своих лохмотьев старую свою одежду, которая прижилась к нему, которая легла на его тело уютно, отец повелел принести ему перстень: не просто кольцо, но тот перстень, которым человек в старое время, когда люди были неграмотны, запечатлевал каждое свое послание; перстень, который тому, кто им обладал, давал власть над человеком, власть жизни и власть смерти, власть его обездолить до конца, власть его опорочить.
Почему отец это сделал? Почему он не стал сперва требовать доказательств, что сын покаялся? Потому что раз тот преодолел и стыд, и страх, чтобы вернуться, отец знал, что он прочно пришел домой.
Так ли мы поступаем? Когда к нам приходит, возвращается человек, который когда-то был дорог и нас оскорбил или оскорбил кого-то нам даже не столь близкого, — отдаем ли мы все, что раньше было? Окутываем ли мы его в прежний теплый уют? Готовы ли мы дать ему перстень, которым он может запечатлеть в конце каждого письма нашу подпись?
Нет — и потому примирение не прочно. Потому так страшно бывает идти мириться, что знаешь, что отца не встретишь, а встретишь ложную добродетель, ложную праведность, унижающую, оскорбительную праведность того, кто скажет: ты мне не брат, даже если Тот, как и меня, признает тебя Своим сыном...
Подумайте над этим вопросом прощения, потому что скоро наступит Прощеное воскресенье: как бы оно не застало врасплох, как бы не оказалось, что мы не умеем прощать, и как бы это наше неумение не обратилось на нас, а не на тех, кого мы отвергаем и кого, за их покаяние, за страдания и слезы, за тугу душевную, уже простил и принял Господь. Аминь.
26 февраля 1967 г.
Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Какая дивная и какая страшная эта притча о блудном сыне, которую мы так хорошо знаем, так хорошо помним, и которая каждый год возвращается к нам с новой силой, — с новой силой, которая рождается и от более тяжелого, мучительного опыта греха, и от более изумленного сознания Божией милости и того, как нас принимает и восставляет Господь.
Это притча о многообразном грехе и одновременно о самой сущности греха. Открывается притча грехом в его наготе, в его абсолютности, в его дикой беспощадности. Младший сын приходит к отцу: он полон сил, полон желаний, он полон жажды жить, и не вмещается эта жажда, это желание, эта похоть жизни в рамки обычной домашней жизни. И не может он ждать больше, и отцу своему он говорит: Отец, ты зажился; пока ты умрешь, во мне увянет жизнь; за время, пока ты будешь жить и жить, а не умирать, — я завяну. Умри, умри для меня, будь как мертв! Ты мне не нужен, но то, что я от тебя могу получить, я могу теперь получить. То, что ты потом накопишь, мне не нужно, а то, что ты до сих пор накопил трудом, любовью, подвигом души, всё это ты мне раздели, дай мне мою долю; а потом, жив ты или не жив — мне всё равно; передо мной жизнь...
Так говорим и мы по отношению к Богу; не так грубо, не так прямо, но так же жестоко. Всё от Бога берем и уносим на страну далече, растратить, прожить. Забываем даже, что Он есть, для нас Он словно мертв в те моменты, когда мы от Него получили всё, что нам нужно, чтобы жить на этой далекой, опустошающей стране. И идем, и живем, и богаты какое-то время; а потом беднеем, истощается украденное из Царства Небесного, унесенное, прибереженное, расточимое. Пока мы еще богаты тем, что Отец дал, нас окружают такие же, как мы, которым до нас никакого нет дела, лишь бы поживиться — любовью ли нашей, беспечностью нашей, человеческим нашим теплом, умом, сердечностью, тем, что у нас есть — что бы это ни было. А когда истощится всё, когда всё, что из отцовского дома, от Бога было получено, начинает ветшать, тогда от нас отходят, потому что тот же закон, который мы применили по отношению к Отцу, действует и для нас. Нам до Него не было дела, лишь бы получить то, что Он может дать, — и другим до нас никакого нет дела, лишь бы попользоваться тем, что у нас есть из домашнего, отцовского богатства. И как часто мы даём самое драгоценное за бесценок, такие вещи, которые надо было хранить в сердце как самую святыню нашей жизни, — легко отдаём, чтобы, порадовать, повеселить, утешить: вот грех.
А дальше мы видим другого человека, уже не младшего сына, а сына, который так и не понял того, что было между ним и его отцом. Он всегда был добротный сын, не отступал от воли отца, как он сам говорит: всю жизнь я был тебе рабом, как раб служил тебе — потому что слово «работал» по-славянски сильное слово, именно от слова «раб». Всю жизнь он чувствовал, что он просто работник своего отца, за кров, за пищу, за человеческое отношение, за привилегию, которую родство давало над рабами. И вот возвращается младший сын в лохмотьях — всё потерял: радость потерял, право быть сыном потерял, как мы говорим часто — «всё потеряли». И в дверях его встречает отец, с любовью. А когда возвращается старший сын, тот, который всегда принадлежал дому, всегда был у себя с отцом, никогда не отступал от правды этого дома, он слышит, что в дом пришел чужой, голодный, холодный, лишенный, который когда-то мог бы принадлежать этому дому, но ушел... И пусть себе оставался бы на стране далече, — нет, вернулся, истратил пол-имения, а теперь что? На остальное зарится, отнять хочет?... И говорит он, как мы часто говорим: «Этот твой сын»; он не говорит «мой брат»; нет, он ему не брат, он чужой: этот твой сын, который всё потратил с блудницами, вернулся, а ты праздник устраиваешь, радуешься, что какой-то чужой вернулся; а мне меньше от этого будет... И отец ему говорит ласково: твой брат вернулся! Он был мертв, — теперь он живой. Он пропал, — теперь он нашелся: разве нам не радоваться, разве нам не ликовать?...
Вот и посмотрим на себя, на что мы похожи: на блудного или на праведного? И тут, как в прошлый раз, с горем можно заметить, что похожи и на блудного, и на праведника — во всём, что неправедно. Но есть ли у нас праведность старшего сына и есть ли у нас доверчивое сыновство младшего? Младший старшего принял бы к себе, не отвернулся бы, он ему не был чужой. А отец — он одинаково принимает и того, и другого. Горем принимает одного — праведного, радостью другого, который сохранил в душе сознание, что у него есть отец, что к отцу он может вернуться, что есть дом, куда можно придти. Он не подумал, что старший сын ему закроет дверь в лицо, он только подумал, что отец, который согласился умереть для него, даст ему жить. Вот что и нам предлагается: Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные и Аз упокою вы... Перед нами Отец, — но как жутко, что так часто рядом с Ним стоит каменный, черствый, как будто умерший душой старший сын, который всегда был в доме отца, а теперь не хочет принимать чужого. Аминь.
1969
Каким образом можно «перевести» эту притчу, такую богатую и такую дивную, в понятия, которые относятся непосредственно к нам? Сейчас я попробую сделать это еще раз.
Как часто случается, что мы разрушаем глубокие, полные значения и смысла отношения, потому что привыкаем, что любящий нас человек дает, дает щедро, дает постоянно, никогда не вспомнив о себе: просто дает; и как легко постепенно забыть человека, помня только дар. Это случилось с блудным сыном, но это случается так постоянно в наших человеческих взаимоотношениях.
Взаимоотношения устанавливаются, потому что каким-то чудом мы вдруг человека увидим, действительно видим человека очами души во всей его красоте, в полном значении этого слова; и затем этот человек являет жизнь и величие, и щедрость души, и жертвенность. А потом постепенно человек для нас все больше утрачивает значение, а дары его — или ее — становятся все более вседовлеющими. Я не имею в виду дары вещественные; я имею в виду тепло, и ласку, и понимание, и столько других вещей. Источник забывается, обесценивается, и «важна» только вода, текущая из него ручейками.
Если мы и дальше продолжаем так относиться, то мы все больше и больше отрываемся от человека; человек существует для нас все меньше и меньше. Блудный сын сказал своему отцу: Отдай мне то, что будет моим, когда ты умрешь; иными словами — «Давай согласимся, что ты больше для меня не существуешь и мне нужно только то, что ты можешь дать». И, как блудный сын, мы тогда некоторое время живем из полученных даров; наше сердце еще согрето теплом, которое было нам дано, наш ум все еще живет богатством былого общения. Но постепенно и это истощается, потому что уже не питается от источника; а затем превращается в воспоминание. А дальше — угасает и воспоминание, и мы делаемся голодными.
Все то время, что мы могли проживать полученные дары, мы были окружены людьми, которые хотели поживиться от того, что мы получили: мы были, как блудный сын, окружены людьми, которые облепляли его, пока он был богат богатством своего отца. Но когда ничего от богатства не осталось, они отпали. И оскудение вошло в его жизнь вторично: он отверг одно человеческое взаимоотношение, а теперь он был отвергнут другими; он остался один... Он старался как-то пропитаться, но питаться было нечем, и он ходил изголодавшимся.
И вот часто в нашей жизни случается, что, оторвавшись от источника взаимоотношений, оказавшись отвергнутыми теми, которые думали, что они могут бесконечно пить от ручейков, струящихся через нас, мы оказываемся изголодавшимися. Если бы только на мгновение мы могли осознать, что забытое и утраченное нами — это качество живых отношений с Богом и живых отношений с людьми, которые нас окружают!
Мы не можем всю жизнь жить на подарках: жизнь возможна только в отношении к Богу и в отношении к людям, как бы в непрерывном взаимообмене, когда мы столько же податели, сколько и прииматели щедрости людской и Божией. Но когда нам голодно, когда мы в отчаянии, когда мы, изголодавшись, умираем — всегда ли мы вспоминаем, что мы отвернулись от Бога, от Живого Бога? Что мы отвергли живой Хлеб Небесный? Что мы создали с окружающими людьми ложные отношения, раздавая то, что было не наше, что было взято в то мгновение, когда оно было дано?
И тогда, значит, настало время нам задуматься глубоко и внимательно над самими собой и понять, что мы согрешили против Неба и согрешили против отца, против брата, против ближнего, против сестры — против всякого вокруг нас. Согрешили, значит порвали связь, стремясь освободиться от них — нет, не совсем: стараясь не иметь с ними отношений дарующего, а относясь, как побирушка, пиявка.
И тогда, значит, настало время возвращаться: домой, туда, к тем, кто питал нас, давал щедро, заботился, и, в конечном итоге, — к Богу, Источнику всех благ.
Но так часто, пытаясь вернуться, мы встречаем не отца заблудшего сына: мы встречаем старшего брата, того, который никогда не имел подлинного взаимоотношения любви, дружбы ни с нами, ни с отцом. Мы встречаем того, который может похвалиться, что он всегда был добросовестным, честно «работал» в доме отца, делал все, что нужно, — но безразлично: выполнял, как выполняют обязанность, которой не избежишь, или же как сделку, как работу за плату, работу ради обеспеченности, труд в обмен за принадлежность к «дому», взамен за обеспеченность.
Надо нам задуматься над этим, потому что в нашем опыте человеческих отношений мы не всегда только блудный сын; мы так часто являемся старшим братом, и приходящего к нам и говорящего: «Я выпал из общения с тобой, по своей вине, я вел — или вела — себя паразитом, я хочу теперь быть другом!» — встречаем словами, или жестом: «Было время, я тебе был другом! Было время — мы жили в общении, которое мне было драгоценно; ты разбил, разбила его! Раны мои зажили, не хочу я больше раскрыться! Для меня ты — прошлое; ты мертв, мертва; иди к другим, чтобы они вернули тебя к жизни»... Как часто мы являемся старшим братом?!
И как непохоже на отца мы поступаем, который просто ни в какую минуту не переставал любить заблудшего сына, даже в момент, когда этот заблудший отрекся от него, отверг его, ждал «когда же ты умрешь», чтобы распоряжаться всем, что этот человек накопил годами труда, годами мудрости, годами жертвенной любви. Отец никогда не переставал любить; старший брат перестал — или, вернее, никогда и не любил, только имел «деловые» отношения с теми, кто окружал его.
А отец — это тот, который бежит, чтобы встретить заблудшего; случалось ли нам когда-либо поступать так? Когда кто-то оскорбил нас глубоко, жестоко — сделали ли мы когда-либо первый шаг, помня, что потерпевшему обиду легче сделать первый шаг, потому что он не унизителен, он не чреват страхом: а вдруг меня отвергнут? — тогда как обидчик в ужасе от предстоящего унижения, а может быть, и отвержения... Сделали ли мы когда-либо первый шаг, чтобы вернуть к жизни того, кто духовно, человечески мертв? Готовы ли мы были дать ему его первую одежду, окутать его былым взаимоотношением? Готовы ли мы были доверить ему наш перстень, дающий ему власть над нашей личностью, нашим имуществом, нашей честью, когда он промотал наше сокровище, унизил нас, обокрал нас? Дали ли мы ему, как говорит притча, обувь на ноги его, чтобы он мог ходить, и ходить безопасно?
Задумаемся в таких категориях; и если мы так задумаемся, каждый из нас сможет обнаружить, на чем он стоит: у всех нас переплетаются все элементы этой трагической и дивной притчи. Но недостаточно обнаружить это: обнаружив, кто мы, мы должны сделать что-то; мы должны принять решение, мы должны отречься от той личности, которой мы были до сих пор, вернуться и просить о прощении, о милости. Просить прощения у Бога — да; но это легко, потому что Бог видимо, осязаемо никогда не отсылает нас пустыми от Себя, никогда не говорит нам: «Уйди от Меня!» — но прощение у тех, кого мы оскорбили, и которые обидели нас.
Подумаем над этим. Через неделю мы будем вспоминать падение человека: как человечество утратило рай, единство с Богом, единство друг со другом, гармонию с тварным миром — все потеряло; сегодня — последнее предостережение: мы можем сделать что-то в течение наступающей недели; не все, но что-то, так что когда мы предстанем перед Судом, мы бы взглянули на Судию и сказали: «Оправдания мне нет; но я сделал, что мог: помилуй меня и спаси!». Аминь.
11 февраля 1990 г.
Митрополит Сурожский Антоний. «Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Проповеди».
См. также:
|